20.06.2014 11:29:00Пляжное чтиво 2014

Пляжное  чтиво  2014
Михаил Садовский
Михаил Садовский



    Душа моя



    Очами светлая. Иконописна ликом.



    Любимая. Возможно ль быть любимей?!



    «Душа моя… моя душа», — окликну —



    Исчезла на манер автомобилей…



    …Нас уносят небесно-звездные трассы,



    Тоскою вселенской сквозит пустота гаража.



    И летит, летит в мировом пространстве



    Моя угнанная душа!



     



    * * *



    Завизжат по-собачьи радостно тормоза.



    Машина преданно лизнет колени.



    И словно фары, ослепят любовью глаза…



    Забубенная колея оперившегося поколения…



     



    Путь неблизкий, да сутью близкая.



    Бросив принца, бросаешься на короля.



    Обнимет юная автомобилистка



    Вас наподобье руля…



     



    Сердца забьются, как взбесившиеся «дворники»,



    Уставши от предательства и мусора.



    Когда поэты уходят в затворники,



    К суетной жизни возвращает муза.



     



    Обдашь жеманными ресницами, как веером:



    Дикой свежести ягодной красотой.



    И мне доверившись, в себя поверила —



    Верой наполняется бак пустой.



     



    …Ах, непутевая путевая, что ты во мне нашла?



    Что я в тебе нашел?



    Щебечешь про свои дела,



    И все так искренне и хорошо…



     



    «Люблю», «твоя помощь», «послушай» —



    Пониманьем спрессованные времена…



    А умчит она, не оглянувшись,



    Словно в будущее устремлена.



     



    Расставание



    Все равно ты ко мне прибежишь,



    Даже если жизнь коротка.



    Даже если коротка наша жизнь,



    Словно пули свист у виска.



     



    Рыбой пойманной задрожишь —



    Неизбывно любви вино.



    Все равно ты ко мне прибежишь,



    Все равно, все равно, все равно…



     



    И простивши, ты не простишь,



    Но



    Все равно ты ко мне прибежишь,



    Только мне уже все равно.



     



    Городской романс



    Юная современница, юная современница,



    Не тургеневская, а новая, русская,



    Я звоню тебе, но в ответ имеется:



    «На данном направлении перегрузка».



     



    На данном направлении перегрузка —



    Побиты рекорды коммуникабельности.



    Улыбаешься всем, а глаза-то грустные.



    Раздаешь себя — не иссякни, как капельница.



     



    И работаешь так — ждите паса вечности,



    Но в зарплате сплошная утруска.



    От правительства ждешь человечности?



    На данном направлении перегрузка.



     



    Эй ты, бес в ребро, в обольщении не переусердствуй.



    Как смотреть на него больно и грустно:



    Валидол пьет, хватаясь за сердце —



    На данном направлении перегрузка.



     



    Юная современница, юная современница,



    Не тургеневская, а новая, русская,



    Я люблю тебя — разве это изменится? —



    На данном направлении…


Елена Минская
Елена Минская



    Как стать счастливым?



    «Как стать счастливым?» Самый универсальный вопрос всех времен и народов. Универсальный настолько же, насколько и глупый. Как, как… Да любым удобным для себя способом. Если уж каждый сам кузнец своего счастья, то какой кузнец, такое и счастье.



    Жила-была семья. Детей было много, денег мало. Мать работала на износ и… кричала на детей и сетовала на жизнь. Наконец, выбившись из сил, пошла за советом: как стать счастливой? А когда вернулась, ее будто подменили. Она уже не ругала детей, зато часто улыбалась. Раз в неделю она на весь вечер запиралась в комнате. Детей мучило любопытство. Однажды они заглянули к маме. Она сидела за столом и… пила чай с конфетами!



    — Мама, что ты делаешь? А как же мы? — возмущенно закричали дети.



    — Тихо, дети! — ответила она. — Я делаю вам счастливую маму!



    Заметьте, и денег не прибавилось, и дети послушней не стали, а мама стала счастливой. Потому что счастье — это не сумма показателей. Верней, оно от них не зависит. Нет, не так. Главный показатель счастья — само счастье, а не его показатели.



    Потому что какой кузнец — такое и счастье.



     



    Что происходит?



    Вербуя шпионов, ЦРУ пользуется такой методикой. В газетах появляется объявление о наборе персонала. Ни анкет, ни рекомендаций, ни резюме не надо. Всех, кто заинтересовался объявлением, приглашают в офис к семи утра. В зале ожидания собирается сотня претендентов и ждет час. И ничего не происходит. Вообще. Проходит еще час. И ничего не происходит. Опять. Кандидаты, недовольно хлопая дверью, начинают уходить. И больше ничего не происходит. Днем остается половина, вечером — четверть, к полуночи — один. И его автоматически принимают на службу… Так на что же ЦРУ проверяет? На терпение? Выдержку? Невозмутимость? Почти да, но не в десятку. Терпеливых людей — полно, выдержанных — пруд пруди, невозмутимых «пофигистов» — меньше, но четверть из ста наберется. А нужен один. Он не обязательно терпелив, не стопроцентно выдержан и не всегда «пофигист». Но побеждает именно он. Потому что он знает то, чего не знают остальные 99: тогда, когда тебе кажется, что ничего не происходит, происходит все самое важное. Так вот все просто. Даже удивительно, что знает это только один. Из ста.



     



    В чем отличие?



    Как-то Генри Форд приехал в Англию и поинтересовался самой дешевой гостиницей в городе. Служащий взглянул на него:



    — Если я не ошибаюсь, вы — мистер Генри Форд. Вы, сам Генри Форд! И вот вы стоите здесь, спрашивая о самом дешевом отеле. Я видел вашего сына, он всегда останавливается в лучших отелях.



    Форд ответил:



    — Да, мой сын еще очень и очень молод. Мне незачем останавливаться в дорогом отеле: где бы я ни остановился, я — Генри Форд. Мой сын еще очень и очень молод, он боится, что подумают люди, если он остановится в дешевом отеле. А я в самой дешевой гостинице все равно Форд.



    А когда Эйнштейн приехал в Нью-Йорк, на нем было такое старое пальто, что друзья настоятельно рекомендовали ему его поменять.



    — Зачем? Меня же здесь все равно никто не знает, — отвечал ученый.



    А когда он стал суперизвестен, на нем было то же самое пальто. Друзья опять посоветовали ему обновить гардеробчик.



    — Зачем? Меня здесь уже и так все знают, — ответил великий открыватель всего относительного.



    Хорошо все-таки быть известным. Удобно. И очень, заметьте, дешево. Вот сколько нам всего надо, чтобы познакомиться. Рассказать, так сказать, о себе всему миру и каждому в отдельности. Если я в дорогом отеле — значит, мои финансы поют не романсы, а совсем другие мелодии. Если на мне брендовое пальтецо — значит, я только что с Недели высокой моды. Если я в «джипе» — то это указывает на мою влиятельность в обществе. Ну, еще для того, чтобы подчеркнуть свой хороший вкус, надо ведь еще выбрать приличный ресторан. Уже сколько деньжищ! И это еще без часов и украшений. И пока босиком. И босиком очень неуютно. Нехорошо. Неудобно как-то. А вот Форду с Эйнштейном и хорошо, и удобно. Они даже если босиком — все равно Форд и Эйнштейн. В отличие от нас. Вот в этом и есть все их отличие. От нас.



     



    О чем беспокоиться?



    Два психиатра жили в одном доме. Каждый вечер они возвращались из своих учреждений и поднимались вместе на одном лифте. Лифтер был очень сильно заинтригован одной вещью, которая происходила каждый раз снова и снова. Первый психиатр, выходя из лифта, поворачивался и плевал на второго. Тот улыбался, доставал свой платок, вытирал лицо, галстук или пальто. И так ежедневно. Через несколько лет лифтер не выдержал:



    — Ради бога, доктор, расскажите, почему ваш коллега постоянно поступает так с вами?



    Второй психиатр сначала улыбнулся. Потом сказал:



    — Я не знаю. Почему меня это должно беспокоить? Это его проблема.



    Хорошо все-таки быть психиатром. Не потому, что так легче жить, радостней. А потому что это — единственный способ прожить свою жизнь. Собственную, со своими личными проблемами. Потому что как только начинаешь думать: «почему он, она, они так... думают, говорят, делают?», на своей жизни можно ставить большую жирную точку. Она на периферии, не до нее, а также не до своих проблем, желаний и задач. И начинается жизнь не своя. Начинается жизнь под названием «почему они так?» и «как же мне в ответ подумать, сказать сделать?». И так живешь чужую жизнь с чужими проблемами до бесконечности. Или пока не надоест. Или пока не поймешь. Что единственный способ прожить свою жизнь — перестать мучить себя бесконечными «почему он, она, они так?». Это — их проблемы. Личные. А они у каждого свои. Так же, как и жизнь.



    


Елена Крюкова
Елена Крюкова



    Лидочка



    (фрагмент из рассказал «Органист»)



    Лидочка не училась музыке. Она музыкой жила. Музыка — ее — учила. Быть собой. Лидочка и музыка так незаметно становились единым целым, что дед только ахал: и когда девчонка превратилась в артистку! Никто не знал. И сама Лидочка не знала; она лишь чувствовала — здесь надо crescendo, а здесь diminuendo, и все. И больше ничего. Все остальное за тебя сделают. «Все оставьное ва меня вдевают. Уже девают».



    Губы шептали, слезы лились, мокрое круглое детское лицо само поднималось к потолку с глупой лепниной, зал музыкальной школы млел и таял, падал в пропасть тишины, умирал и возрождался — для бешеных хлопков в потные ладони, для криков ребятни: «Лидка! Молодец!», для вздохов кокетливых мам и толстых бабушек: «Настоящий гений… нет слов…» И для Лидочки уже не было слов; ее косноязычная речь все быстрее гасла, все безусловнее исчезала, уступая место огромному и ясному, как далекие, в небесах, солнце и луна, нежному молчанию.



    Музыка звучит в одиноком молчании; ей не место в орущей толпе. В молчании стояла она у гроба деда; люди говорили вокруг — она не слышала. В молчании трогала кончиками говорящих пальцев седую щетину на мертвом подбородке, и никто не прогонял ее, живую муху, от тяжелого недвижного тела, от бледного холодного лица, от сложенных навек на груди синих рук. В молчании ела она в детском доме соленую похлебку, а доев, аккуратно клала ложку рядом с тарелкой и тщательно вытирала губы салфеткой, а когда и дерзкой рукой. Воспитательницы водили ее к детдомовскому доктору, делали круглые сумасшедшие глаза: «Поглядите, у девочки, видимо, развивается аутизм!» Врач устало подносил к лицу Лидочки ребро ладони и качал руку вправо‑влево, проверяя глазные рефлексы. Нет, все в порядке с ребенком, она просто замкнулась после смерти близкого человека; а вас самих посади в детский дом — как вы-то себя вести будете? Не знаете? То-то и оно.



    В детский дом привезли пианино, Лидочка не вылезала из-за него. Дети ели, спали, учились, дрались и мирились под бесконечную Лидочкину музыку. Музыка зажимала ее маленькую жизнь в маленьком детском кулачке; Лидочка приближала печальный взрослый рот к кулачку и шептала: «Вывнь, я вюбвю тебя все вавно».



    Ее определили в музыкальную школу номер восемь. Она таскала в школу ноты в огромной черной папке и глядела, как из-под трамвайной дуги снопами сыплются золотые искры. На выпускном экзамене она так сыграла «Лунную сонату» Бетховена, «Полонез-фантазию» Шопена и Второй концерт Рахманинова, что комиссия встала за краснобархатным столом и учителя зааплодировали, высоко поднимая руки над головой. Лидочка теперь не плакала, играя. Плакали люди в зале, ее слушатели.



    В консерваторию ее взяли даже без музыкального училища — все вопросы исчезли, когда Лидочка села за черный, длинный, как лодка, рояль и погрузила зал, кресла, люстры, сердца в то, чему не было имени в ее косном, неуклюжем, медвежьем языке. А в консерватории она обнаружила себя одну среди изобилия музыкальных инструментов. Людей она не видела. Они не интересовали ее. Поселили ее в общежитии; общежитие вросло в консерваторию сбоку — сиамские близнецы, не разорвать. Квартиру, где Лидочка когда-то жила с дедом, у нее отняли те, кого она не знала и уже никогда не узнает. С соседками по комнате она не разговаривала. На экзаменах отвечала односложно, но верно — не придраться ни к чему. Оценки ей ставили осторожно, смотрели на нее исподлобья; чужие зрачки постоянно ощупывали ее: Ты кто такая? Откуда прилетела? И куда улетишь?



    Стипендии не хватало на жизнь. Лидочка пошла в трамвайно-троллейбусное депо и сказала мрачно: «Хочу научиться на водитевя, научите, ховошо ваботать буду». Так она стала водить троллейбус. «Осторожно, двери закрываются, следующая остановка Дворец спорта!» Включить и выключить запись чужого веселого голоса. Чужой веселый голос говорил правильно и мелодично, но музыки не было в нем.



    Но скоро ей опротивели сложные блестящие пассажи; она оглядела безбрежное царство музыки, и ее поманила нежная дудочка, любовная флейта органного хорала. Звуки органа доносились из класса, и Лидочка простояла в коридоре консерватории целый час, пока не закончился урок и вон не вышел кудрявый парень, на ходу вытирая потное лицо ладонями и взъерошивая светлое сено волос. Он вышел из класса, а Лидочка зашла.



    Она погрузилась в орган, как в чужое родное тело. Она не знала, что такое объятия и поцелуи — она лучше всех знала, что такое любовь, потому что сама была ею. Любовь, музыка, Лидочка — разве можно было их расцепить, разрубить? Через год на ее органном экзамене плакал навзрыд сам Оливье Мессиан, приехавший в консерваторию из Франции; он поднялся на сцену, опустился на одно колено, как рыцарь, и прикоснулся дрожащими губами к крохотной, как голубиная лапка, Лидочкиной цепкой руке. «Сэ манифик», — пробормотал он восторженно и смущенно, а Лидочке послышалось: «Гриб боровик».



    В общежитии устроили пир горой. Друзья накупили яств и шампанского, Лидочка зачарованно глядела на свой диплом, на синие корочки, на гербовую бумагу, где черно и загадочно мерцали письмена: «Специальность: фортепиано. Специальность: орган». Звон бокалов и каменный стук граненых стаканов наползали друг на друга. Собачкина, за тебя! За твою будущую славу!



    В день ее государственного органного экзамена ей в депо поставили ночную смену. В пустом троллейбусе, без единого пассажира, открылись двери, и по резиновым грязным ступенькам поднялся человек. А может, зверь. А может, Мефисто-вальс.



    Он заставил Лидочку остановиться около погасшего фонаря. Ему нужна была темнота. Он вытащил ее из кабины водителя, скрутил ей руки за спиной толстой медной проволокой. В рот всунул сопливый платок. Этот пассаж был слишком сложным из тех, что ей доводилось хватать разъяренными, когтистыми пальцами. Она поняла: не осилит. Подчинилась потоку черной музыки, закрутившем ее в водовороте. Тонула, захлебывалась и повторяла себе искусанными вспухшими губами: «Такая мувыка товэ бывает, товэ бывает».



    Лидочка не удивилась, когда у нее начал расти живот. Она гладила его, говорила с ним, ей казалось — должен родиться мальчик. Родилась девочка. Роды тоже явились музыкой, развернулись мощным страдальным веером диких аккордов, рьяных глиссандо и яростных диссонансов, а потом, когда запищал младенец и вышел послед, внутри нее заорала, заблажила многолюдным хором ее собственная Ода к радости. Дитятко росло на редкость послушным и на диво молчаливым. Девочка молчала, не говорила ни слова: до трех лет. Объяснялась жестами. В три года карапузица вымолвила первые в жизни слова, глядя на соседку, что украла Лидочкины часы, а сама отнекивалась: «Нехорошо обманывать». Лидочка на радостях так бешено целовала дочку, что соседка убежала в ужасе: сейчас съест ребенка!



    Лидочку оставили жить в консерваторском общежитии милости ради: кто вышвырнет на улицу мать с малышкой? Но пришел новый комендант и насупил брови: «Не студентка? Быстро вон отсюда, сутки на сборы чемодана!» Пару ночей она провела на железнодорожном вокзале. Делала вид, что ожидает поезда: с чемоданом, все честь по чести, только без билета. Маленькая Катя хныкала и визжала. «Да уберите отсюда этих детей!» — кричала публика стражам порядка. Милиционеры вежливо вывели Лидочку под локотки из зала ожидания: иди, бродяжка, вон лавка, ночь теплая, ночуй на здоровье.



    За летом настала зима, и над Лидочкой сжалились в депо: дали ей каморку в старом фонде, в Гордеевке, в доме на слом, и рядом сосед, старый дед, вместо руки — железный крюк. Деда звали Афанасий, а Лидочка про себя шептала: «Афанасий, Афанасий, семь на восемь, восемь на семь». Иногда Афанасий напивался вусмерть, бил на кухне посуду и кричал: «Врагу не сдается! Наш гордый! Варяг!» А потом падал лысой головой на залитый подсолнечным маслом стол и засыпал, и храпел сладко, витиеватыми трелями и барочными мордентами. И Лидочка, вытирая пролитое масло со стола, слушала вечную музыку любви, опьяненья и забытья.



    У железнорукого Афанасия в квартире места было мало. Лидочка купила в рассрочку пианино и поставила его на кухню. И Афанасий ставил на него водку, вино, подсолнечное масло и уксус. И проливал это все на крышку, клавиши и бархатную прокладку. И музыка пахла маслом, счастьем и вином. Афанасий говорил Лидочке: «Был бы я моложе, я бы тебя трахнул». А еще так говорил: «Любишь бабахать на своей кастрюле? Бабахай! Я крепко дрыхну, все одно не слыхаю!»



    И ночь над старым, на слом, деревянным домом пропитывало душистое масло Шопена и едкая горечь позднего Бетховена.



    


Светлана  Леонтьева
Светлана Леонтьева



    ***



    Не удержать поводья! Пей вино



    дождя, пьянее виноградин юных…



    Не этим ли дождем давным-давно



    был каждый до рождения задуман?



     



    А что судьба? Не переждать дождя,



    который был и тот, который будет...



    А дождь меня, как мастер, без гвоздя,



    ваял живую — голову и груди…



     



    Ваятель-зодчий! Пощади, отец!



    Под гром небесный, под удары пушек!



    Так вот откуда скачет молодец —



    душа моя — мой Муромец Илюша!



     



    Так вот они откуда: охолонь



    и бражное порывистое лето!



    Округлой чашей полнилась ладонь,



    и небо наполнялось емким светом.



     



    Мой дождь, мой дождь! Какого мы рожна



    наматываемся под твоей стопою?



    Я буду счастлива! Я буду рождена!



    И я пойду дорогой столбовою!



     



    ***



    Вот и все. Я иду.



    Я промокла насквозь!



    Без зонта при дождливой погоде.



    Словно с небом крылатым живу я поврозь,



    и сама не крылатая вроде...



     



    О, как дождик целует! С размаху! В уста!



    Как языческий Лель на закате.



    Бьется пульс. И дорога сегодня пуста.



    У колен вьется мокрое платье.



     



    Ах, начать бы свой путь в крестный солнечный день,



    но влечет меня пасмурный ливень.



    Словно жизнь моя — ночь. Словно мысль моя — тень.



    И в рисунке — прерывистость линий.



     



    Не могу без печали. Без лужиц дождя,



    что налеплены, как серафимы.



    И не жажду другого события я:



    этот дождь нынче самый любимый!



     



    Под навес заберусь. Постою под сосной.



    До автобусной ли остановки



    добегу. Этот свет непременно со мной —



    он особой, дождливой поковки!



     



    Есть походка у дождика. Страсть или мед?



    В этих каплях, в лицо что мне дышат?



    Но печаль заживет! Все плохое уйдет,



    лишь подсохнут на солнышке крыши...



     



    ***



    Здесь лягушка на камне — гадалкой



    восседает на пряном лугу.



    Ну, так что ж! Проживу хоть русалкой



    в этом домике на берегу.



     



    Распущу свои длинные косы



    под пиликанье воробья.



    Жаркий полдень, комар длинноносый,



    пара ласточек — доля моя!



     



    Это все, что досталось отныне,



    для невесты приданое — мне!



    И лениво плывет по равнине



    солнце, словно варенье в вине.



     



    Вышивай да пиши свою повесть,



    если хочешь, пиши не одну.



    Вот уж скоро загаром покроюсь,



    как и все на Руси, в рыжину.



     



    И от нежности, хлынувшей разом



    от премудро открытых полей,



    было видно прозорливым глазом,



    как Земля становилась круглей!



     



    ***



    Это — словно бы солнце вдруг жаркою шуткою брызнет,



    и хохочешь до слез, до икоты и все не уймешься никак!



    Я плыву по реке, я спешу по реке своей жизни,



    и так весело мне полоскаться в ее ивняках.



     



    На подходе — миры. И планеты, что в тень опустились —



    в отраженьях своих искупались, содвинув лучи...



    Об одном я молю эти волны, чтоб сделали милость,



    снизошли в мелководье — к пескам, что искристей парчи.



     



    Да послушать бы песню с того побережья Ильменя



    про девиц, про бояр, что пришли на хмельные пиры.



    И да сбудется все! Что назначено мне непременно!



    Да святится река! И ее золотые миры.



     



    Распогодилась жизнь. Распласталась от края до края.



    Стала белой, пушистой, ручной, не иначе, зверек.



    Ни тумана тебе. А с опушки, по лесу, играя,



    побдегает, искрится, журчит и поет ручеек.



     



    И опять — тишина. Ни Содома тебе, ни Гоморры.



    ни Помпеи разрушенной. Может быть, Зевс приутих?



    Отпустили ветра, улеглись все житейские споры,



    так вот, видно, погрязну навек в сновиденьях своих...


Олег  Рябов
Олег Рябов



    Лошадь как лошадь



    Это сейчас: Кудьма как Кудьма, речка как речка. А в детстве Кудьмой детей пугали — столько там каждый год народу тонуло, кошмар. Холодная она была, вся в родниках, водоворотах, заводях, корягах. Говорили, что и водяные в ней живут, и русалок в ней видели, да и названа-то она в честь царевны мордовской, которая в ней утопилась от несчастной любви. Только все это в детстве было.



    А тут как-то во двор к нам переехал жить интересный мужичок: одинокий, крепкий, работящий, безотказный, Федором звали, а фамилия Французов. Со всеми быстро перезнакомился, а особо глаз он положил на нашу управдомшу Милку Некрасову. Она женщина тоже уже в годах была, под пятьдесят, красивая, стройная, казачка такая, крови там всякой намешано столько, что не поймешь, какой нации. А вот в звании, все знали точно, подполковник милиции на выслуге. Управдомшей она сама себя сделала, никто ее не назначал. Ее и так все в районе, да и в городе знали. Просто есть такие ответственные люди: видит непорядок — идет к зампреду райисполкома и говорит: «Ты что, Ваня, не следишь?» И Ваня все делал: и мусор уберет, и забор поправит, а асфальт заасфальтирует. Жила она одна, без мужа, без детей — одни собаки и кошки, и те подзаборные, любила она их, пригревала, а потом удачно кому-нибудь в хорошие руки отдавала.



    Так вот однажды Французов прямо достал Милку: скажи — почему одна, скажи — почему не замужем, скажи — почему детей нет, скажи — почему замуж тебя никто не берет, такую красивую? И вот — достал!



    Милка Некрасова ему и говорит:



    — Вот видишь тополь большой, наполовину гнилой, того и гляди упадет?



    — Вижу,  — отвечает Французов.



    — Спили его, на чурбаки располосуй и увези его к едрене фене, чтобы я его не видела! Тогда я все тебе расскажу. Всю правду!



    — Прямо всю правду? Без утайки?



    — Сказала — всю!



    Уж как Федя корячился два дня — это надо отдельную повесть писать. И когти электромонтажные раздобыл, и пилу «Дружбу», и помощников-малолеток, только через день ни гигантского тополя-старика не было во дворе, ни одной веточки лишней — только ровный пенек, на котором можно было в домино играть.



    Вот тут уж Федя по полному праву стал наседать на Некрасову:



    — Расскажи да расскажи.



    — Может, тебе еще и показать? — злилась Милка.



    — Нет. Показывать не надо. Просто расскажи — что обещала.



    Уселась Некрасова на лавочку, нас тут было человек пять, и я был.



    — Вот ты, Федя, с серебряной ложкой во рту родился. Родители тебя на теплоходе в Астрахань возили, черной икрой кормили, арбузами камышинскими, Артек, Сочи. В общем, все что надо. А я — деревенская. Жила в деревне Черемисово и слаще морковки в детстве ничего не пробовала. Радость одна — летом в Кудьме с девчонками купаться. Был у нас там свой детский пляж: коса песчаная. Купались мы в ночнушках, рубашках таких, купальников‑то еще и не было. Было нам лет по десять, и любили мы там загорать и плескаться в воде. Знали мы там все ямки, водовороты и заводи. Только вот однажды плыву я и вдруг чувствую, что попала в холодный, просто ледяной ключ, который всю меня обхватил и мертвит прямо быстро-быстро, крикнуть не успела, а уже вся заледенела. И девчонок не слышу, а холод сначала по пояс, потом и вся грудь. А в голове — сначала все красное, потом — синева, а потом все белое. Вот, думаю, и утонула. Прямо мысль такая была. Вот, говорили — страшно, а на деле — все просто. Так я и утонула. Лошадь спасла. Девчонки-то убежали в деревню, напугались. А на берегу лошадь паслась. Зашла оно в воду, взяла меня за рубашку зубами и вытянула на берег. Да я и сама уцепилась за ее гриву — не оторвать. Лошадь как лошадь, даже звать не знаю как, а вот вытащила меня на берег и улеглась рядом на песок и греть стала. Я тут согрелась от тела-то ее большого немного, пришла в себя, да снова сознание потеряла со страха: лежу под огромным теплым животом лошади, а он дышит. Такое только на том свете бывает. А лошадь почуяла меня живую и ну вставать. Я еще крепче за гриву ее уцепилась. Так она меня в деревню на себе поперек и притащила. А как ее звать, я так и не узнала. Через два дня она сама ко мне подошла и все лицо, все руки мне вылизала. А я хоть бы спасибо ей сказала. Вот!



    — Нет, это не все, хотя и чудно, — заголосил Федька Французов. — Ты еще расскажи, почему замуж тебя никто не взял после этого?



    — Что это не взял, — ответила Некрасова.  — И замужем я была, и сынок у меня есть, Колька, в Белгороде работает по строительству. Только я ему строго-настрого запретила сюда ко мне приезжать, даже поругалась. Там женился — пускай там и живет. Правда, там тоже есть речка, Донец какой-то. Мужа-то моего Васеньку фараонка увела.



    — Что — в Египет, что ли, уехал?



    — В Египет! Утонул он в той же Кудьме. Он тоже в милиции служил. Только я не лошадь — не смогла его спасти. Поехали они по осени на рыбалку на Кудьму втроем, а вернулись двое. «Утоп твой Вася», — говорят. Ну, я им по мордасам, и наутро вместе, да еще водолазов взяли, туда, где они рыбалили. Осень, на деревьях ни листика, вода стальная, водоросли пожухли, грязными тряпками висят. Побродили мы, побродили, а метрах в ста пониже, гляжу — Вася мой корягой зацепленный плавает. Разделась я мигом до панталон и майки и в эту ледяную прорву и нырнула. Добралась я до своего Васи, а он как кочень неразгибаемый, и зацепился штанами за корягу, и трава во рту. А мои истуканы ряженые, в форме, в фуражках стоят как остолопы. Ну, дурни и дурни! Холодно, коченею, а Васеньку своего из коряги выпутываю. И тут выныривает передо мной она, голова русалочья, и говорит. Я не слышу, но по губам-то могу понять: «Не свое берешь». А смотрю я на девку-русалку и с ума схожу: это же я, только волосы зеленые и глаза зеленые, а глаза мои, и овал лица мои — будто в зеркало смотрюся. И холод пропал. Чувствую — я живая, а она — нет. И тут она как дернет, и нет моего Васи. Стою я на берегу в мокрых панталончиках и маечке. А мои остолопы стоят поодаль, варежки разинув, и смотрят на меня, красивую. Заплакала я. Не лошадь я. А была бы лошадь — и спасла бы, и согрела.



    


Анна  Андронова
Анна Андронова



    Ночная смена



    (отрывок)



    Ночь в отделении начинается с того, что дежурная сестра гасит свет в коридоре. Длинные лампы щелкают и умолкают. Двери и окна приоткрыты — в палатах душно. Звучно в коридоре раздается сопение и храп. Спят. Мерцают синие сполохи рекламы в окнах, делая из развесистых листьев пальмы в углу зловещие щупальца. Если дежурит Марья Михайловна, то обязательно запирается и дверь на лестницу — нечего шастать. Темно, неспокойно. Ночью все острее, страшнее. Сильнее болит, хуже помогает. На сестринском посту — ночник. Над столом низко наклонен бледно-желтушный огонек. Иринка, молоденькая медсестра, уронила голову на руки — сегодня ее очередь спать у палат. Марья Михайловна уйдет в сестринскую комнату на диван. Но как уйти? Она двадцать пять лет тут в больнице, а такой молодежи не видала! Все приходится проверять самой. Иринка потянулась, зевнула, пошатываясь побрела на топчан.



    — Я спать, Марь Михална. Вроде все на месте, только в пятой бабанька новенькая с ума сошла вроде. Остальных двоих укокошить хочет…



    Что же это за дежурство такое! Легче одной работать, чем этой бестолочи хоть что-нибудь в голову вбить об ответственности! В пятой палате разговаривали, поэтому Марья Михйловна сразу включила свет и вошла. В палате трое, три бабушки. В маленьком помещении, ярко освещенном белесым искусственным светом, они как будто застигнуты врасплох. Как тараканы на кухне. Марье Михайловне сразу все неположенные мелочи бросились в глаза: на подоконнике стеклянные баночки с едой, на тумбочке в банке скручен кипятильник.



    — Что тут у вас стряслось, женщины?



    Та, что дольше всех лежит — справа у окна, запричитала, сильно окая, завсхлипывала, схватившись за грудь.



    — Ох, боюсь, боюсь. Ослабла вся, так боюсь… Ох…



    Никифорова, вспомнила Марья Михайловна. Обычная деревенская бабуля. Личико бледненькое, сморщенное. Жидкие волосики на прямой пробор, спрятаны под белую косынку. Заладила свое «боюсь» и крестится не переставая.



    — Вот эта вот женщина нас собиралась убить, — вступила вторая бабушка с мелкими сиреневыми кудряшками над ушами, в молодежной клетчатой пижаме, — это просто безобразие! Класть в одну палату с сумасшедшей! У меня инвалидность, два инфаркта, меня экстренно госпитализировали не для того, чтобы тут в палате по голове стукнули…



    — Подождите, — Марья Михайловна даже растерялась немного, — кто кого стукнул?



    — Вот эта, — указала пальцем бабушка с кудряшками, — а медсестра ваша ничего не сделала. Вошла и вышла! (Ох, ох, — вторила ей Никифорова.)



    Третья, виновница, сидела на своей койке, чуть отвернувшись к стене, и делала вид, что все сказанное к ней не относится. Лицо ее одутловатое, с глазами навыкате, обведенными коричневой пигментацией, имело выражение надменное и напряженное. Круглый лягушачий живот обтянут поношенной мужской футболкой. Одна штанина синих трико пуста, высоко подвернута и зашита через край. Марья Михайловна сразу вспомнила эту безногую, ее сегодня днем перевели из реанимации. Тяжелая.



    — Она сумасшедшая, это же видно! Я порядки знаю, не первый раз в больнице. Чокнутых (и она покрутила пальцем у виска для наглядности) в общие палаты не кладут!



    — Толком можете объяснить, что случилось? — Марья Михайловна рассердилась — охают, причитают, а ей бы покемарить еще пару часов.



    — Господи, господи… — заныла Никифорова, но вторая сразу перебила.



    — А я вам расскажу, да. Мы уже с Еленой Васильевной давно прилегли. Она задремала, а я не спала. Я вообще плохо сплю…



    — А я что, сплю? — взвилась Никифорова. — И дома вожусь, и тута…



    — А сегодня заснули, Елена Васильевна, — настаивала кудрявая.



    — Да что уж, Господи, мне врать, я ж тебе и сказала первая, вспомни-ка, Нина…



    — Это я вас будила, с вашей бессонницей! — на «Нину» кудрявая недовольно хмыкнула и поджала губы.



    — Тихо! После разберетесь! — Марья Михайловна присела на стул. Духота тут у них.



    — А она как замахнется, ну, я прям обмерла, а нога вот эдак вот у меня подвернулась, и на кровать я повалилась, и все. Ослабла и лежу, — заокала Никифорова.



    — Позвольте все-таки я расскажу, — кудрявая Нина поудобнее устроилась на кровати.



    — Давайте, — кивнула ей Марья Михайловна, — давайте вы рассказывайте, а то мы до утра не разберемся.



    — Вы знаете, она вообще сразу мне показалась странной, — охотно начала кудрявая, — бормочет что-то свое. Спрашиваешь — молчит, а потом бормочет. Лежит и в потолок смотрит. На обед не пошла, на ужин не ходила. Молчит. Не ест.



    — Она потом свое там что-то поела, из тумбочки, — вмешалась Никифорова, — ты лучше про бумагу расскажи, чисто страх. Берет, значит, газету, а мы еще не дочита…



    — Она на голову стала класть газетные листы, — перебила кудрявая, — Положит сверху, руками прижмет и так сидит. Молча. Мы легли, а она с газетами. Водит по голове и шуршит. Разве это дело? Я ей замечание, мол, тише. Не реагирует, только смотрит.



    — А взгяд-от дика-ай, вот эдак вот в сторону-ту смотрит.



    Дело не во взгляде, а в том, что человек себя ведет неадекватно.



    — Она встала, еще же костыль у нее грохает. Проснулась Елена Васильевна. Уговариваем обе… Спать, надо спать, А она замахнулась на Елену Васильевну графином! Хотела ударить, упал стакан, я сразу нажала кнопку. Вызвала медсестру. И… и тут я не останусь, пока вы не уведете эту сумасшедшую!



    — Да куда ж я ее уведу? — взорвалась Марья Михайловна.  — Эй, бабуля, вы что молчите? Скажите что-нибудь. Бабуля!



    Марья Михайловна повысила голос, а про себя подумала, что неудобно. Нехорошо это. Все старые, нервные, больные. Бедные вы мои, бедные…



    — Ну вот, Евгения Сергеевна, — рассказывала Марья Михайловна заведующей на утренней пятиминутке в ординаторской, — растолкала я ее. Она, оказывается, как пень глухая, не слышит, поэтому не отвечает. Я, говорит, плохо сплю, жарко. Голову решила бумагой промакнуть от пота, чтоб так на подушку не ложиться. Потом встала попить. Между кроватями узко, а я, говорит, с костылем… Встала попить воды, что-то там у соседки упало на пол, не разглядеть. Глаза почти не видят — катаракта, правое ухо с детства не слышит. Соседки кричат что-то, ругают вроде. Графин тяжелый, еле удержала, костыль мешает, стакан упал, сама чуть не свалилась. Пришла сестра, включила свет верхний, дала зачем-то под язык валидолину. Таблетка большая, противная. С ней и язык не ворочается. Пока всю высосала…



    Вся ординаторская покатывалась со смеху. Марья Михайловна улыбалась. Она как-то с самого начала себя ощущала на стороне бабушки. Слепая, глухая, на костыле, а зря не побеспокоит. А самое главное — нормальная она! Никакого убийства и драки, никакого сумасшествия. Дежурство сдали штатно.



    Утренний коридор в отделении совсем не такой, как ночью. Широкий, светлый. Пахнет кашей — уже из кухни из соседнего здания везут завтрак. Доктора заварили кофе, дверь у них приоткрыта, запах слабый, но приятный. Солнце. Перед дверью служебного лифта на сидячей коляске сидела виновница вчерашнего переполоха. Футболка сегодня чистая, без пятен, хоть и мятая, с надписью «Динамо» на груди. В волосах застряло перышко от подушки. Руки мерно покачивали большие колеса каталки туда сюда. Почувствовав чье-то присутствие, она улыбнулась и вежливым, можно сказать, светским тоном осведомилась:



    — Извините, будьте добры! Я так понимаю, что дошла до туалета?



    Марья Михайловна остолбенела, на минутку замешкалась, а бабуля подняла на нее мутно-голубые, круглые, как пуговицы, совершенно безумные глаза, и двумя энергичными и привычными движениями рук въехала в открывшиеся двери лифта…



    


ГК «Столица Нижний» ЖК «Симфония Нижнего» ЖК «Новая Кузнечиха» ЖК «Цветы» ЖК «Седьмое небо» ЖК «Аквамарин» Дом на СвободеБЦ «Столица Нижний» ТЦ «Этажи» ТЦ «Республика» ТРЦ «Фантастика» ТРЦ «Седьмое небо» ТРЦ «Жар-Птица»
Телефон:   (831) 296-09-34
Email:       info@bellissimotv.ru
Адрес:   603006, Нижний Новгород, ул. Максима Горького,
д. 117, оф. 412